— У меня их тут замечательная серия, одна лучше другой… — сказал он.

Он выбрал три штуки и протянул Вольфу. Тот пренебрежительно их обследовал.

— Так я и думал, — сказал он. — Это мой однокашник Ганар. Он всегда корчил из себя Господа Бога — и в школьных спектаклях, и просто на переменах.

— Так оно и есть, — сказал аббат. — Ганар, кто бы мог подумать, не так ли? Это же был лентяй. Лентяй. Ганар. Господь Бог. Кто бы мог подумать? Вот, посмотрите эту, в профиль. Она более четкая. Припоминаете?

— Да, — сказал Вольф. — У него была здоровенная родинка возле носа. Иногда он пририсовывал ей на уроках крылышки и лапки, чтобы думали, что это муха. Ганар… бедолага.

— Не надо его жалеть, — сказал аббат Гриль. — Он прекрасно устроился. Прекрасно.

— Да, — сказал Вольф. — Устроился хоть куда.

Аббат Гриль спрятал фотографии обратно в бумажник. В другом отделении он нашел маленький картонный прямоугольник и протянул его Вольфу.

— Держите, мой мальчик, — сказал он. — В общем и целом вы отвечали не так уж плохо. Вот вам зачетное очко. Когда наберете десять, я подарю вам образок. Очень красивый образок.

Вольф посмотрел на него с изумлением и покачал головой.

— Это неправда, — сказал он. — Вы не такой. Вы не можете быть таким терпимым. Это притворство. Провокация. Пропаганда. Суета сует.

— Что вы, что вы, — сказал аббат, — ошибаетесь. Мы очень терпимы.

— Ну-ну, — сказал Вольф, — а кто может быть терпимее атеиста?

— Мертвец, — небрежно сказал аббат Гриль, засовывая бумажник обратно в карман. — Итак, я благодарю вас, благодарю вас. Можете идти.

— До свидания, — сказал Вольф.

— Вы найдете дорогу? — спросил аббат Гриль, не ожидая ответа.

ГЛАВА XXIV

Вольф уже ушел. Теперь он обдумывал все это. Все то, что сама особа аббата Гриля запрещала ему воскрешать в памяти… стояние на коленях в темной капелле, доставлявшее столько мучений, и которое он, однако, вспоминал без неудовольствия. Сама капелла, прохладная, немного таинственная. Справа от входа находилась исповедальня; он вспомнил первую свою исповедь, полную недомолвок и общих мест — как и следующие за нею, — и голос священника, доносившийся из-за маленькой решетки, казался ему совсем не похожим на его обычный голос — неясным, немного приглушенным, более умиротворенным, будто бы и в самом деле обязанность исповедника возвышала его над обычным положением — или скорее возвышала до его положения, наделяя изощренной способностью прощать, углубленным пониманием и способностью безошибочно отличать добро от зла. Забавнее всего была подготовка к первому причастию; вооруженный деревянной киношной хлопушкой священник обучал их маневру, словно солдатиков, чтобы в день церемонии не было ни сучка ни задоринки; и из-за этого капелла теряла свою власть, становилась местом более привычным; между древними ее камнями и школьниками устанавливалось нечто вроде сговора; школьники, сгруппировавшись справа и слева от центрального прохода, упражнялись в построении в два ряда, которые сливались далее в одну сплоченную колонну, тянувшуюся вдоль прохода до самой лестницы, чтобы снова разделиться там на две симметричные процессии, направляющиеся получать облатки из рук аббата и помогавшего ему в подобные дни викария. Уж не он ли, не викарий протянул мне облатку? — спрашивал себя Вольф, и у него перед глазами проходили сложные маневры, целью которых было поменяться в критический момент местами со своим напарником и получить облатку от того, от кого следовало, ибо в противном случае ты рисковал быть пораженным громом или попасться на веки вечные в лапы Сатаны. А затем они разучивали песнопения. Сколь сладостными агнцами, славами, надеждами и опорами оглашалась капелла! И теперь Вольф дивился, видя, до какой степени все эти слова любви и поклонения могли оставаться на устах окружавших его детей, как и у него самого, лишенными всякого значения, ограниченными своей звуковой составляющей. Ну а тогда было занятно получить первое причастие; по отношению к иным — самым юным — складывалось впечатление, что переходишь на следующую ступень социальной лестницы, продвигаешься по службе, а по отношению к старшим — что получаешь доступ к их положению и можешь общаться с ними как равный с равным. А еще нарукавная повязка, синий костюм, крахмальный воротничок, лакированные ботинки — и все же, несмотря на все это, было и переживание великого дня: изукрашенная капелла, заполненная народом, запах благовоний и огни тысяч свечей, смешанное чувство, что ты на представлении и приближаешься к великой тайне, желание возвыситься через свою набожность, боязнь «Ее» разжевать, колебание между «если бы все это было правдой» и «это правда»… и, по возвращении домой, набитый желудок, горькое впечатление, что тебя облапошили. Остались раззолоченные образки, вымененные у приятелей, остался костюм, который он потом сносит, крахмальный воротничок, который больше никогда не понадобится, и золотые часы, которые он в минуту жизни трудную загонит безо всякого сожаления. И еще молитвенник, подарок набожной кузины, который из-за красивого переплета он так и не посмеет никогда выбросить, но что же с ним делать — так и не догадается… Разочарование, лишенное размаха… ничтожная комедия… и крохотный осколок сожаления, что никогда не узнаешь, то ли в самом деле увидел мельком Иисуса, то ли плохо себя почувствовал и тебе это пригрезилось по причине духоты, запахов, раннего пробуждения или слитком тесного крахмального воротничка…

Суета сует. Никчемное мероприятие.

И вот Вольф уже перед дверью месье Брюля и даже перед самим месье Брюлем. Он провел рукой по лицу и сел.

— С этим все… — сказал месье Брюль.

— С этим все, — сказал Вольф. — И никакого результата.

— То есть как? — сказал месье Брюль.

— С ним не за что было зацепиться, никаких общих тем, — сказал Вольф. — Только о глупостях и разговаривали.

— Ну и что? — спросил месье Брюль. — Вы же рассказали все самому себе. Это-то и существенно.

— А? — сказал Вольф. — Да. Хорошо. Все-таки этот пункт можно было бы из плана убрать. Сплошная пустота, никакой субстанции.

— По этой причине, — сказал месье Брюль, — я и попросил вас сходить сперва к нему. Чтобы побыстрее покончить с тем, что лишено для вас значения.

— Абсолютно лишено, — сказал Вольф. — Никогда меня это не мучило.

— Конечно, конечно, — забормотал месье Брюль, — но так картина полнее.

— Оказалось, — объяснил Вольф, — что Господь Бог — это Ганар, один из моих одноклассников. Я видел его фото. И тем самым все обрело свои истинные пропорции. Так что на самом деле беседа была небесполезна.

— Теперь, — сказал месье Брюль, — давайте поговорим серьезно.

— Все это растянулось на столько лет… — сказал Вольф. — Все смешалось. Надо навести порядок.

ГЛАВА XXV

— Очень важно понять, — сказал месье Брюль, тщательно подбирая слова, — какую лепту внесло ваше образование в развившееся у вас отвращение к существованию. Ведь именно этот мотив и привел вас сюда?

— Почти так, — сказал Вольф. — Почему и с этой стороны я тоже был разочарован.

— Но сперва, — сказал месье Брюль, — какова ваша доля ответственности за это образование?

Вольф отлично помнил, что ему хотелось в школу. Он сказал об этом месье Брюлю.

— Но, — дополнил он, — справедливо было бы, я думаю, добавить, что и вопреки своему желанию я все равно бы там оказался.

— Наверняка? — спросил месье Брюль.

— Я быстро все схватывал, — сказал Вольф, — и мне хотелось иметь учебники, перья, ранец и тетрадки, это верно. Но родители и в любом другом случае не оставили бы меня дома.

— Можно было заняться чем-нибудь другим, — сказал месье Брюль. — Музыка. Рисунок.

— Нет, — сказал Вольф.

Он рассеянно оглядел комнату. На запыленном шкафчике картотеки вольготно расположился старый гипсовый бюст, которому неопытная рука пририсовала усы.